werewolf0001.livejournal.com 26.03.2018 10:55
Эта статья – по–новому раскрывает корень постсоветского националистического зла, но при этом не дает рецептов исцеления.
Источник фото - статья на форуме forum.israpda.com/viewtopic.php?style=4&p=130562
Но даже в самом центре Тбилиси можно встретить и вот такие трущобы. Причем, в этих хибарах живут-таки люди. Обратите внимание - на веревках сушится белье. И видимо по иронии судьбы точно напротив этих трущоб стоит вот такое шикарное частное здание.
В оригинальном тексте указаны ссылки на источники
nlobooks.ru/sites/default/files/old/nlobooks.ru/rus/magazines/nlo/196/329/337/index.html
Грузия-1990: филологема независимости, или неизвлеченный опыт
Конец 1980-х годов дал начало волне освобождения Восточной Европы, предоставив и республикам СССР уникальный шанс освобождения от советского тоталитаризма. Центральными событиями 1990 года в Грузии стали выборы в Верховный Совет Грузинской ССР 28 октября 1990 года, победа на этих выборах блока партий националистического толка «Круглый стол — свободная Грузия» и избрание председателем Верховного Совета филолога и бывшего политзаключенного Звиада Гамсахурдиа. Эти выборы, ставшие логическим завершением процессов, происходивших в советской Грузии, практически определили ее историю на последующие 10—15 лет. Внешне избрание Гамсахурдиа мало отличается от результатов первых посттоталитарных выборов в Восточной Европе, где к власти зачастую приходили бывшие диссиденты и оппоненты прежней власти. Однако дальнейший путь посткоммунистической Грузии был гораздо менее предсказуемым, а преодоление советского прошлого оказалось задачей намного более сложной, во многом не решенной до сих пор. Какова была роль советского прошлого в формировании стереотипов национального самосознания, с которыми Грузия вступила в переходный период? Если мы вслед за Мерабом Мамардашвили охарактеризуем «переходный период» как переход от несвободы к свободе, то центральный вопрос, который нам хотелось бы поставить в нашей статье, звучит так: почему грузинское общество (как, впрочем, и большинство постсоветских обществ), достигнув независимости, все-таки не смогло стать свободным? Осознавая, что эта статья не может дать исчерпывающих ответов, мы тем не менее предлагаем собственную версию понимания недавнего прошлого.
Будущее независимой Грузии и преодоление советского наследия рассматривалось образованной элитой в конце 1980-х годов в двух дискурсивных планах, которые мы бы назвали философским (он был представлен почти исключительно М.Мамардашвили) и филологическим (который был артикулирован абсолютным большинством грузинских интеллектуалов, занятых именно в советское время не анализом происходящего, а расширением и оформлением нарратива нации, проникнутого духом мифотворчества). К системному и рациональному осмыслению проблем постсоветского строительства образованный класс Грузии, как и все грузинское общество 1990 года, оказался не готов, избрав «филологический» путь. Проецирование национального мифа, выработанного филологическим дискурсом, в плоскость политических решений привело к весьма тяжелым последствиям, включая конфликты с этническими меньшинствами. В этой статье мы пытаемся дать анализ не столько политического, сколько общественного процесса начала 1990-х и именно с точки зрения пересечения двух дискурсов и особенностей их бытования в политическом поле. Сразу оговоримся, что речь идет не о неких исходных дисциплинарных способах видения мира, но о разноориентированных типах публичного дискурса, связанного с гуманитарным знанием: об открытом и модерном мыслительном регистре — против регистра закрытого и «восходящего к истокам».
В октябре 1990 года, незадолго до смерти, Мераб Мамардашвили прочел в Москве лекцию, которая позже была опубликована под названием «Вена на заре ХХ века». В самом начале этого выступления Мамардашвили между прочим коснулся своей жизни в Тбилиси, где ему пришлось прожить последние девять лет своей жизни: «Я просыпался в одном из самых провинциальных мест черного туннеля, в котором мы находились, где не было никакого просвета. Я имею в виду свою жизнь в Тбилиси». Черный туннель как образ невежества и беспросветности уже символизирует изолированное, замкнутое пространство, где все критерии и ценности гомогенны. Такое состояние, описанное в топологических категориях, для Мамардашвили является провинциальным — состоянием невключенности в мировую культуру (притом центр культуры находится не в каком-либо месте в топографическом смысле, но там, где происходит особое «впадение» в состояние бытия и делается выбор в пользу «метафизической» свободы). Метафора же темного туннеля у Мамардашвили описывает состояние несвободы. Причем несвобода понимается не только и не столько в политическом, но скорее в «метафизическом» смысле. Несвободу (на советском примере), по Мамардашвили, характеризуют несколько факторов: структурирование поля действия свободного выбора человека внешними факторами; эмбриональное состояние зависимости, «состояние уюта и защищенности», рабство «в детском понимании этого слова, так как он [человек] постоянно ищет оправдания», зависимость от государства общества в целом и каждого человека в частности — в этом контексте бороться за права значило бороться за «права зародыша, которому необходима помощь, а не за права в европейском смысле слова».
Практически перенося свою метафору спасения в политическое поле, Мамардашвили возводит спасение (понятое как в секулярном, так и в политическом смысле как возрождение) на уровень телоса общества. Для Мамардашвили «возрождение» включало в себя два элемента: а) греко-римский мир, «социальную или гражданскую идею, или, если угодно, веру в то, что конкретная социальная форма, конкретное сообщество способно приблизить людей к осуществлению бесконечного идеала на земле», и другой аспект — «римскую концепцию правового государства», б) Евангелие как парадигму самовозрождающегося «текста», заключающую в себе силу, побуждающую «к действию, преодолению, ту силу, которая творит историю». На возрождении именно в таком понимании и основывалось, по Мамардашвили, гражданское общество, «отличное от государства… самостоятельная жизнь человеческих групп, чьи интересы кристаллизуются в системе, и где политическая многопартийность соответствует реальной действительности». Гражданское общество неотделимо от индивидуальных и коллективных усилий по поддержанию своих институтов:
… Это, конечно, не общество вообще и не общество отдельно от других обществ, а есть определенное качество общества. Вот качественное общество есть гражданское общество. Оно — не все общество, а общество, приведенное в определенное состояние, в состояние вот той фигуры, которая есть, пока есть вычерчивающее ее движение, движение с усилием человека или множества лиц, находящихся в определенном состоянии этого усилия. Убери усилие — и исчезнет гражданское общество.
Наряду с философским проектом существует «филологический» проект, который также пытается занять политическое поле и формально ставит перед собой ту же цель вступления в европейское пространство (которое Мамардашвили понимает скорее метафизически, чем географически), только использует для достижения этой цели совершенно другие средства. Кстати, это понимает и сам Мамардашвили: «Конечно, лозунг грузинского национального движения должен был бы звучать примерно так: “ слушайте братцы, давайте возьмемся за руки… чтобы выйти из этого мрака”… Но беда в том, что и в грузинском национальном движении таких политиков нет. А есть лишь столкновение слепых амбиций, обоюдных невежеств — относительно себя, своих действительных интересов, цели движения и т.д.».
Итак, Мамардашвили обращает внимание на «невежество, непонимание себя и своих целей». Попытаемся нащупать ту точку, которая обозначена, но не развита у Мамардашвили. В вышеупомянутой лекции Мамардашвили описывает грузинскую культуру как носительницу некого «таланта незаконной радости»: «Радость же наша была именно легкой и воистину незаконной: вот нет, казалось бы, никаких причин, чтобы радоваться, а мы устраиваем радостный пир из ничего». Не стоит искать предмета этого незаконного грузинского праздника вне его самого — его можно описать как «праздник самих себя», способ самосохранения, гомеостазиса, как «звенящую ноту радости, как вызов судьбе и беде». Все это весьма отличается от того опыта нового рождения, воссоздания или «возрождения», о котором говорил Мамардашвили. Сам сюжет самосохранения был обусловлен политическими причинами: утрата независимости и аннексия Россией Восточной Грузии, а затем и всей территории страны начиная с XIX века (не считая трех лет первой грузинской республики до ее оккупации большевиками в 1921 году) стали национальной травмой, породившей и боязнь утраты национальной идентичности, и чувство самосохранения как реакцию на этот страх. Свобода литературы и застолья играла роль вытесняющего механизма, игнорирования реальной несвободы и ее подмены мифом о свободе. Именно застолье и литература (филология) оказались центральными мифогенерирующими дискурсами для грузинской культуры ХХ века.
Исходным пунктом и одновременно точкой пересечения обоих дискурсов (дискурса застолья и дискурса литературы) можно считать поэму Григола Орбелиани (1804—1883) «Тост», в которой именно застолье становится местом памяти (lieu de memoire, Erinnerungsort — «место» в прямом и переносном смысле) для целой галереи героев грузинской истории. Тост в этом контексте можно рассматривать как ритуальное заклинание прошлого и будущего, как жест — «квазипоступок», — практически исчерпывающий социальную функцию члена общества в том смысле, что других социальных действий и обязательств от него уже не требуется. Как мы увидим далее, отказ от социальных действий сближает дискурс застолья с литературным дискурсом. Не случайно герой рассказа Гурама Дочанашвили фотограф Васико Кежерадзе сталкивается с социологом, проводящим опрос о формах досуга трудящегося населения, и каждый из ответов Кежерадзе на его вопросы оказывается напрямую связанным с литературой. В результате создается альтернативное «квазисоциальное» пространство, которое функционирует по законам литературы, по идеализированным правилам «республики словесности». Однако даже в этом сублимированном пространстве существует понятие принуждения: для тех, кто не любит литературу, есть «карцер люкс», где они содержатся хоть и в благополучном, но все-таки заключении — до тех пор, пока не сделаются заядлыми читателями. В этой утопии или, если угодно, дистопии каждый агент социального пространства, в конце концов, должен превратиться в филолога. Таким образом, в этих художественных моделях социального не литературное поле оказывается подчиненным полю власти, а, наоборот, поле власти начинает функционировать по законам литературы. Этот феномен довольно симптоматичен для понимания политических процессов в Грузии начала 1990-х годов.
Это пространство в рассказе Дочанашвили совершенно аполитично, однако характерно, что в описании его задействованы понятия, обязательные для понимания функционирования политического поля Грузии в советское время. Постулируя однозначный приоритет (в том числе этический и моральный) литературы над «социологией», рассказ Дочанашвили отражает реальную систему ценностей тогдашнего грузинского образованного класса: всякая социальная и политическая активность считалась постыдной (философ и политолог Гия Нодия указывает, что подобная активность ассоциировалась с коллаборационизмом относительно коммунистического режима).
Понимание свободы в этом литературно-историческом дискурсе радикально отличается от «деятельностного» понимания свободы у Мамардашвили и подразумевает в первую очередь сохранение национального самосознания, телосом которого является обретение государственной независимости (без четких представлений о ее политических и социальных импликациях). Политический проект независимости, таким образом, основывается в первую очередь на возвращении в историю — не в смысле активной социальной и политической деятельности в своем государстве или трудной и конфликтной работы памяти, а в смысле восстановления идеализированной грузинской средневековой государственности (национально-секулярной версии мифа о райском состоянии до грехопадения). Такая картина мира совершенно не подразумевает модернизацию, со всеми ее проблемами и реальными коллизиями. Именно в этом пространстве рождается гомеостатическое общество, направленное на сохранение определенного состояния и не допускающее от него отклонений. Такое состояние понимается как освященная традицией «неизменная длительность» (Ассман) самосохраняющегося коллектива, что между прочим подразумевает и сохранение чистоты идеалов — в данном случае некоего идеального образа грузинскости. Гомеостазис в таком понимании является полной противоположностью самотрансформации (возрождения) у Мамардашвили — это непрестанное рождение «не к новой, а все время к прежней жизни… где все остальные вечно… говорят и делают то же самое… в пространстве нескончаемой пляски смерти». Именно в силу этого разлада между двумя проектами — самосохранения (гомеостазиса) и возрождения — Мамардашвили, по его собственным словам, так и не смог стать грузином, был и остался «шпионом». Отказ от социальной активности (точнее, то, что социальная активность исчерпывалась дискурсивными формами застолья и литературы) сыграл немаловажную роль в том, что общественность Грузии, которая подошла к 1990 году с идеей независимости, оказалась совершенно неподготовленной к ее конкретным политическим, экономическим и социальным последствиям.
Направленность на прошлое и отсутствие осознания реальных проблем посткоммунистической трансформации на рубеже 1980-х и 1990-х годов сыграли для грузинского общества фатальную роль. Литературный дискурс и дискурс застолья в смысле саморепрезентации неразрывно связаны и культурными практиками в советской Грузии. Если мы говорим о саморепрезентации некой грузинскости, то ее актером и одновременно зрителем в Грузии коммунистического времени была интеллигенция, овладевшая тогда одновременно монополией на «духовную жизнь» и правом на классовое превосходство. В Грузии, периферии и провинции российской, а затем советской империи, местная интеллигенция копировала схему поведения интеллигенции российской, а в позднесоветское время превратилась в интеллектуально доминирующий социально-политический класс, объявив себя распорядителем духовной и интеллектуальной жизни страны и ее высшим социальным слоем, причем фактическую легитимацию своего элитного классового статуса интеллигенция получила именно от советского государства. Во многом это связано с изменениями в социальной структуре советского общества в 1950—1970-е годы и с определенным компромиссом власти с национальной интеллигенцией союзных республик, который пришел на смену репрессивной политике 1930-х годов. (Если сравнивать коммунистических функционеров с феодальной аристократией, то советскую грузинскую интеллигенцию можно смело сравнить с духовенством, однако эта метафора подразумевает лишь функциональное, а не содержательное замещение ролей в социальном пространстве.) Признаками превращения интеллигенции в своего рода сословие, статусную группу, стали деперсонализация интеллектуального труда и подмена критического мышления чувством принадлежности к определенному классу. Сама мысль о том, что особая группа людей (независимо от названий — «КПСС», «интеллигенция», «правительство», «национальное движение» и т.д.) может обладать единоличной монополией на истину, воспитывать и направлять всех прочих («народ»), — феномен вполне советский. Активность этого класса, вслед за Пьером Бурдьё, можно рассматривать как деятельность, направленную на укрепление позиций своей группы, в том числе — в культурном пространстве, с одной стороны, и на поддержание своего идеализированного образа, с другой. Грузинская интеллигенция скрестила два гомеостатических проекта: национальный («интеллигент» рассматривался как образ идеального грузина, хранителя грузинскости) и сословный (ориентированный на сохранение и укрепление своих сословных позиций). Притом сословные позиции интеллигенции легитимировались на дискурсивном уровне именно ее мифологическим образом хранительницы национальной культуры, хотя реальная социальная легитимация этой группы исходила от советской власти. Эти проекты не могли осуществиться без серии подмен и замещений, в первую очередь в пространстве культуры. Если мы определим культуру вслед за Мамардашвили как состояние, а не как форму, то суть этих замещений и подмен состояла именно в замене творческого усилия удержанием традиционной, полученной в наследство формы — что также характерно для советской культуры сталинского и послесталинского типа. Грузинская советская интеллигенция практически подменила культуру с ее всеобщностью, открытостью и рефлексивностью специфической национально-партикулярной «вместокультурой», используя для этого весь арсенал художественной и социальной символики. Эти сдвиги и смещения в пространстве культуры наиболее ярко видны в гуманитарном дискурсе, в котором идеи нации, истории и образования приняли одномерно-догматическую трактовку, а любая полемика с ними практически приравнивалась к предательству идеалов, а в конечном счете и к измене родине.
С начала ХХ века, но особенно интенсивно в советское время начинается формирование национального нарратива в рамках «гуманитарного дискурса». Здесь прежде всего подчеркивалась особость грузинской культуры (важную роль в утверждении этой идеи сыграли, во-первых, работы академика Георгия Чубинашвили — основоположника тбилисской школы искусствоведения, которая подчеркивала самобытность эволюции грузинского христианского искусства независимо от Византии, и, во-вторых, труды философа Шалвы Нуцубидзе, чья теория восточного Ренессанса включала и тезис об опережении «грузинским Ренессансом» европейского Возрождения). Далее, утверждались автохтонность грузин и родство Грузии с доиндоевропейскими культурами Европы и Передней Азии (начиная с работ Ивана Джавахишвили и Симона Джанашия 1930-х годов); этот принцип можно рассматривать как легитимацию территориальных и наследственных прав Грузии. Практически повсеместной была идеализация средневековой грузинской истории времен Давида Строителя и царицы Тамары в качестве прообраза грузинской государственности — тенденция, актуальная и в сегодняшней политической мифологии. Утрированная и гиперболизированная репрезентация грузинской истории и культуры стала признаком провинциализма в смысле выключенности из мировой культуры и подчас простого ее игнорирования. Объектом грузинского гуманитарного дискурса советского времени был вовсе не движущий механизм культуры; напротив, он стремился превратить живую культуру в галерею памятников (в качестве таких памятников можно рассматривать любое каноническое представление об истории, исторических личностях и культурных феноменах, например о грузинском языке и грузинском танце). Подавление любой критики становилось делом своеобразной дискурсивной полиции (Фуко). Маниакальное стремление к установке исторических монументов, заполонивших Грузию начиная с 1960-х годов, можно рассматривать и как симптом гомеостатичности, признак общественной культуры, ориентированной на прошлое и неизменность. Такое состояние общественного сознания прекрасно согласовывалось с политическим застоем брежневской эпохи. Практически исключающий идею и возможность собственной трансформации, гуманитарный дискурс интеллигенции не только препятствовал подлинному развитию грузинской культуры, но и стал интеллектуальной матрицей тех катастрофических событий, которые начали стремительно развиваться с 1990 года.
Перестройка дала ход процессам, которые требовали (в том числе) и от грузинского общества существенных перемен. В последние ее годы статусная грузинская советская интеллигенция попыталась овладеть национальной, патриотической и демократической риторикой, стремясь не утратить контроля над общественными процессами и практически вступив в конкуренцию с националистическими «неформальными» движениями. Национальное движение создало опасность для интеллигенции именно в плане социальной легитимации (утрата легитимации была чревата утратой и сословного статуса). Национальное движение стало претендовать на исконную миссию грузинской интеллигенции: роль духовного пастыря нации.
Именно поэтому национальная тема становится новой, обязательной конъюнктурой, в рамках которой действует и мыслит себя вся грузинская интеллигенция, в результате марксистско-ленинскую идеологию замещает радикально националистическая — в рамках все той же «вместокультуры». Одним из редких представителей грузинской интеллигенции, открыто выступившим с осуждением национализма и ксенофобии в грузинской прессе в конце 1980-х годов, был известный германист, профессор Реваз Каралашвили, ставший из-за этого мишенью критики не со стороны неформалов, а именно со стороны известных представителей интеллигенции. При всем видимом антагонизме идеологические различия между Гамсахурдиа и его противниками можно считать второстепенными в том смысле, что оппоненты Гамсахурдиа были носителями одного и того же дискурса и не предлагали альтернативной модели построения общества. «Высокий» националистический дискурс, рожденный в среде интеллигенции десятилетиями раньше, генерировал примитивные лозунги радикальных политиков конца 1980-х годов.
Для создания своей собственной масштабной системы идей непосредственному окружению Гамсахурдиа не хватило бы знаний, размаха и времени, поэтому он не столько развивал собственную идеологию, сколько популяризировал и радикализировал существующую, попытавшись перевести (translatio) ее постулаты в формулы политической мобилизации.
Симптоматично, что легализация национального движения в конце 1980-х годов совпадает с празднованием 150-летнего юбилея Ильи Чавчавадзе, канонизированного в 1987 году Грузинской православной церковью. Дебаты о независимости Грузии разворачиваются в тогда же сформированных Обществе Шота Руставели (созданном при содействии ЦК КП Грузии, в него входили практически все известные лица «официальной» грузинской интеллигенции) и «неформальном» Обществе Ильи Чавчавадзе. В арсенале радикалов оказалось единственное преимущество: игра на опережение и популизм. Главным инструментом борьбы стало прививание популяризированной и примитивизированной версии национального нарратива (вырванной из контекста формулы Ильи Чавчавадзе «язык—отечество—вера», образа Грузии как «удела Богоматери» и так далее) широким массам путем уличных акций. Инструменты политической борьбы (голодовки, демонстрации, пикеты, митинги) для кабинетной интеллигенции были непривычными и чуждыми. Именно в этой сфере (на улице) и разворачивалась главная идеологическая полемика. Присущие ей внешние признаки социальной деятельности и публичной дискуссии не должны вводить нас в заблуждение: «неформалы» использовали исключительно дискурсивные формы — националистические лозунги, антисоветскую риторику — и, требуя независимости, не имели тогда (как и, впрочем, представители интеллигенции) ни малейшего представления о возможной политической системе независимой Грузии. После кровавого разгона регулярными частями Советской армии мирной демонстрации 9 апреля 1989 года в Тбилиси КП Грузии оказалась настолько дискредитированной, что еще до проведения выборов в Верховный Совет Грузии в октябре 1990-го фактически передала власть неформальным национальным организациям. В начале ноября 1990 года, незадолго до смерти, Мераб Мамардашвили констатировал: Думаю, что интеллигенция не выполнила свою функцию и роль, которые вовсе не в том, чтобы облаивать компартию и тем самым диссидентствовать. Ее долг — видеть процесс разрушения в нации, говорить об этом народу, призывать его на путь очищения. Грузинская интеллигенция не использовала последние пять лет, чтобы сказать правду своему народу. Вместо того чтобы бороться с уже привившимися дурными качествами, с ложно понятым патриотизмом, отсталостью, влюбленностью в себя, спесивостью, убежденностью, что мы — самые хорошие, самые умные, самые красивые и никто другой нам не нужен, — интеллигенция подыгрывала порокам, укоренившимся в народе, подыгрывала вместо того, чтобы выполнять функцию, возложенную на нее еще в XIX веке и выраженную Якобом Гогебашвили в следующих словах: интеллигенция призвана создать нового грузина, грузина, который будет свободен от провинциальной самовлюбленности, кичливости и позерства. Идея нового грузина — это структурирование по национальным принципам нашей свободной политической, хозяйственной и культурной жизни. Для этого грузинский народ сперва должен внимательно посмотреть на себя в зеркало, устыдиться своего облика, бахвальства и бездельничанья, своих рабских реакций и стереотипов, устыдиться своих умерших и задуматься: кем я был все эти годы? что я делал? кому верил? за кем шел? Должен содрогнуться от стыда и отвращения, и тогда перед ним откроется путь к свободе, свободе, которую надо построить, так как лишь от прочувственного стыда родится энергия возрождения. Именно поэтому необходимо, чтобы кто-то каждый день говорил своему народу: «Захотел вождя: осторожно! Знай — это рабство»!
События 9 апреля 1989 года сделали неформалов во главе с Гамсахурдиа народными героями — и им удалось потеснить более инертных представителей интеллигенции, еще окончательно не порвавших отношений с прежней властью. Идеологическая битва — как против Компартии Грузии, так и с интеллигенцией — на этом этапе оказалась выигранной; после событий 9 апреля Звиаду Гамсахурдиа полностью удалось перехватить инициативу. Гамсахурдиа практически «узурпировал» претензии интеллигенции на духовное лидерство.
Тогдашняя реплика одной из его восторженных поклонниц: «Ему не нужны интеллигенты, он сам интеллигент» — иллюстрирует именно эту ситуацию. Собственно, этот акт «узурпации» и объясняет неприязнь интеллигенции к Гамсахурдиа, который попытался единолично занять все пространство интеллектуального лидерства. При этом он совершил важную дискурсивную ошибку, стоившую ему в итоге президентского кресла, — когда стал обвинять всех, хоть в малейшей степени с ним несогласных, в сотрудничестве с советским режимом, объявляя их вдобавок агентами КГБ. Он позиционировал себя как единственного не оскверненного коллаборационизмом духовного вождя. Образ Писателя, Интеллигента с большой буквы (эти понятия взаимозаменимы, особенно в грузинском гуманитарном дискурсе) стал именно той ролью, которую примерил на себя Звиад Гамсахурдиа и которая, не в последнюю очередь, объясняет его небывалую популярность среди населения в конце 1980-х годов. Свои политические амбиции Гамсахурдиа легитимизировал не столько народным выбором, сколько идущей от Ильи Чавчавадзе фигурой Писателя (интеллигента) как духовного вождя нации.
Именно этот принцип, доведенный до полного абсурда, лег в основу политической энциклики будущего президента Гамсахурдиа — речи «Духовная миссия грузинской нации», произнесенной на фестивале «Идриартри» в Тбилисской филармонии 9 мая 1990 года. Эта речь также была изложением идеологического credo первого главы независимой Грузии. Свою политическую роль Гамсахурдиа осмысливал именно в категориях национального мифа ХIХ века, постоянно репрезентируя себя не как избранного главу независимого демократического государства, а как фигуру героического мифа.
Эта самомифологизация и породила еще накануне 1990 года «звиадизм» — движение поклонников (в основном поклонниц) Гамсахурдиа, практически лишенное рационального обоснования и близкое к религиозному поклонению. Даже противостояние с Россией осмысливалось им не в политических или исторических понятиях, а в эсхатологических категориях конечной битвы добра со злом, а борьба святого Георгия (покровителя Грузии) с драконом стала символом политической теологии национально-освободительного движения.
Практически уже после событий 9 апреля 1989 года Гамсахурдиа монополизировал трактовку гуманитарно-литературного национального нарратива (став своего рода обер-филологом Грузии). По своей биографии и системе идей Гамсахурдиа был продуктом (в каком-то смысле держателем и продолжателем) филологического дискурса, став творцом «альтернативной» политической мифологии. Эта мифология возникала не на основе политической теории, а на филологической основе — на базе интерпретации довольно пестрого конгломерата текстов, среди которых следует особенно выделить «Хвалу и прославление грузинского языка» Иоанна-Зосимэ, автора Х века. Так или иначе, Гамсахурдиа выступал в 1990 году в публичном пространстве не только как политик, но и как филолог. Извлекая, вслед за Акакием Бакрадзе, из текста Иоанна-Зосимэ эсхатологическую концепцию функции грузинского языка (Страшный Суд, согласно Иоанну-Зосимэ, будет вершиться на грузинском языке, а сам грузинский язык отождествлен с евангельским Лазарем):
Вопросы этногенезиса грузин не только впрямую оказываются связанными с их духовной миссией, но сама связь эта строится на комплексе идей «тайного знания», инициации, доиндоевропейских традиций, родства тамплиеров и грузинского рыцарства и так далее. Гамсахурдиа также отождествляет язык и нацию, возвращаясь, в отличие от секулярной концепции Ильи Чавчавадзе, к «мистической» доктрине избранности, однако уже не династии Багратиони (как в средневековой грузинской политической теологии), и даже не Отечества (как у Ильи Чавчавадзе), а Грузинской Нации. Совершенно естественным образом эта логика привела Гамсахурдиа к идее неоспоримого превосходства грузинского этноса над населяющими страну меньшинствами и сформировало его этническую политику, напрямую приведшую к резкому обострению конфликта сперва с осетинами, а затем с абхазами в 1990 году.
Гамсахурдиа заменил советскую идеологию национальной, хотя не изменил большевистского, а в более широком контексте — тоталитарного, принципа структурирования политического поля. Национальная идеология оказалась единственно возможной формой общественного самосознания в Грузии конца 1980-х годов, и каждый несогласный с ее гамсахурдиевской трактовкой (как, например, М.Мамардашвили) объявлялся врагом нации.
Намного более печальным оказался тот факт, что другого видения общества в верхушке грузинских интеллектуалов не оказалось практически ни у кого, кроме Мераба Мамардашвили, скоропостижно скончавшегося в ноябре того же, переломного 1990 года. Таким образом, фигура Гамсахурдиа оказалась лишь возведенным в абсолют итогом выбора (а точнее, его отсутствия) грузинского общества, на деле оставшегося в плену все той же тоталитарной структуры с другой, национальной, вывеской. Проект создания националистического, а не национального государства (Nation State), основанного на доминировании одного этноса (титульной нации) над всеми прочими, исключил участие в нем национальных меньшинств и привел к кровавым конфликтам, создав тяжелейшую проблему, не решенную до сих пор. Во внешней политике Грузия пыталась легитимизировать свою принадлежность к Западу не созданием демократических институтов, основанных на западных ценностях, а принятым в IV веке христианством и «исконной» принадлежностью к западной культуре — то есть не собственными усилиями, а основываясь на исторических предпосылках. Еще одной системной проблемой было то, что грузинскому обществу не удалось выйти из эмбрионального состояния зависимости — особенно хорошо это стало видно в эпоху Шеварднадзе. Ориентация на Запад, европейская идея приняли форму своеобразного карго-культа, ожидания помощи от Запада, и общество практически сделало себя заложником этой помощи, а выбор Шеварднадзе (после Гамсахурдиа) был выбором идеально подходящей фигуры получателя западной помощи. Именно эти системные ошибки и привели к тому, что, несмотря на внешние атрибуты независимости, Грузия практически осталась в плену унаследованных от советской системы культурных или скорее антикультурных форм.
WEREWOLF2018
Увы, как мы видим, история и бедствия Украины в этом смысле не уникальны. А я могу еще и заметить, что описанные выше процессы во многом совпадают с процессами происходящими на Ближнем Востоке – там на смену распавшемуся авторитарному проекту арабского социализма так же пришла агрессивная, так же авторитарная мобилизация, только на религиозной, а не на национальной почве. Заменой писателям стали агрессивные муллы, но они привели народ не к свободе, они приспособили для своих нужд существовавшие механизмы авторитарной или даже тоталитарной агрессии, освятив их новым идеологическим смыслом (исламом) и выведя агрессию на межгосударственный и даже межцивилизационный уровень.
Здесь упомянуто далеко не все что происходило в Грузии. Не упомянут, например Петриашвили – «грузинский Геббельс», который призывал запретить смешанные браки и срывал оперу «Аида», крича «нам не нужны тут русские (?!) оперы!». Не упомянуто то, что Мамардашвили умер от инфаркта после того как на него в аэропорту накинулись сторонники Гамсахурдиа. Понятно, что статья написана в 1995 году и потому тут не упомянут русофоб Михаил Саакашвили. Но из этой статьи становится понятно, что сегодняшняя проблема внутреннего бытия Украины – она не уникальна, это уже было и именно в таких формах, просто это еще ни разу не выходило на международный уровень. Это проблема сформированных в союзах писателей сообществ, мнящих себя «отцами нации» и упорно навязывающих и так дезориентированному обществу ксенофобский дискурс (Лариса Ницой достойная продолжательница дела Петриашвили). Это проблема нигде не сформулированного и обществу не предъявленного, но фактически существующего отказа от модернизации страны. Ведь если вглядеться в суть – что предлагают бандеровцы или те же змагары? Они не предлагают идти вперед, они предлагают вернуться в некую точку в прошлом и начать развиваться оттуда, как бы отменить все то, что было достигнуто при России и вместе с Россией. То есть пока весь мир стремительно уходит вперед – постсоветские националисты предлагают дать полный назад и сначала вернуться в прошлое, где была некая «идеальная Украина» или «Великое княжество Литовское». Совсем не просто так – на Евромайдане, когда кто-то спрашивал у свободовцев, а где ваша экономическая программа, они отвечали – читайте программу УПА 1942 года. И совсем не случайна кажущаяся иррациональной ненависть бандеровцев к харьковским заводчанам и донецким шахтерам – они хотели бы закрыть и заводы и шахты так как те мешают им вернуться назад. Постсоветский националистический проект – это демодернизационный проект, как к примеру и проект Исламского государства.
Увы, на мой взгляд, рецепт, при всех его недостатках на сегодня один – отказ от национализма как такового. Да, это плохо, но постсоветский национализм – еще хуже и опаснее, чем его отсутствие. Нужно табуировать саму идею каких-то привилегий в зависимости от имени, языка, крови, формы черепа или глаз. И принять как факт, что все люди равны, и судить их можно только по закону – с одной стороны – и по их достижениям – с другой.
Видимо, до здорового национализма мы не доросли.
А если мы начнем танцевать Камаринскую в косоворотках и спрашивать – чьих будешь – это будет значить, что подонки победили.
WEREWOLF2018
|