Их стиль и высокое владение философской мыслью возбуждали симпатии студентов. Получалось так, согласно этим симпатиям, что глубокие суждения о Боге и связи Бога и Человека совсем необязательно выводить из веры в Христа, как то постановили соборы церкви.
Новые поколения христианских теологов, знакомившиеся с изложением метафизических истоков собственной доктрины в трудах мусульман и иудеев, не осознавали, как и когда была пропущена эта глава в их образовании и видели в столкновении с кордовской ученостью какое-то страшное чудо. Они были шокированы тем, что иноверцы «знают Христа» лучше их самих. Такое монопольное положение исламской Испании в христианском образовании европейцев становилось все более абсурдным и нетерпимым для Церкви.

Августина Блаженного и Фому Аквинского, двух величайших католических богословов, разделяют примерно 8 столетий. Эти восемь веков в Европе заполнены бурными политическими событиями, однако европейская мысль находилась в состоянии застоя и поэтому нам придется пробежать этот период, надев сапоги скороходы.
При всех ее культурных достоинствах, адекватных своей эпохе, доктрина Августина была враждебна самостоятельному мышлению. Этот ее недостаток продолжает ее достоинства. Августинианцы обеспечили церковной организации монополию на толкование любых фактов бытия. Но нельзя забывать и о том, что другой стороной этой монополии был франкский меч, обращавший многочисленные прежние культурные различия в новую общую веру. Этот союз, пока он был способен сохранять свою властную монополию, давал прежним племенным союзам ту степень единства, которое было минимально необходимо для появления христианских государств, придерживающихся общеевропейских культурных, а затем и экономических стандартов с римским первосвященником во главе в качестве верховного арбитра. Отчасти новая структура воспроизвела устройство языческой Северной Европы, где общие культурные и торговые правила поддерживали «священные города», такие как Аркона у русов на Балтике, или Тара у ирландских кельтов.
Таким же образом и августинианский Рим стоял во главе более широкой франкской федерации, периферию которой составляли все остальные политические образования европейского Запада, для которых поссориться с Римом означало стать добычей франков. Характерным эпизодом такого рода стало завоевание Англии нормандским герцогом Вильгельмом в 1066 г. После смерти саксонского короля Эдуарда Исповедника, не оставившего прямого наследника, Папа Римский поддержал претензии Вильгельма на трон соседней страны, что обеспечило приток в армию Вильгельма аристократии из соседних княжеств. Нормандцы составляли не более трети армии Вильгельма, остальные воины прибыли из Аквитании, Фландрии и Франции.
Подчас старые и новые формы лояльности священному центру власти причудливо переплетались, как об этом можно прочитать в «Анналах Клонмакнойса», характеризующих деяния первых христианских святых Ирландии, мало чем отличающихся от действий друидов: «Когда настало утро, король, знать и князья церкви поднялись и, после того как священники прочитали свои молитвы, они снова попросили короля освободить им Хуга Гуайре, в чем он решительно отказал, как и прежде. Тогда Руадан и епископ, бывший с ним, взяли свои колокольчики, сурово позвенели ими, и прокляли короля и место, и помолились Богу, чтобы ни король, ни королева никогда после не смогли жить в Таре…».
Если бы было возможным предоставить Европу, с трудом преодолевающую свое языческое и этническое разделение, самой себе, тогда, пожалуй, и через 800 лет не потребовалась бы реформа церковной доктрины: настолько медленно происходил процесс культурной адаптации христианства, что друиды Ирландии вполне годились в проповедники веры в Христа в Центральной Германии и на Балтике, уживаясь с учениками Августина и спустя столетия после его смерти.
Однако на юге Средиземноморья христианский мир соседствовал с гораздо более просвещенным миром раннего ислама, обладавшего и более совершенной военной машиной.
С такой же быстротой, с какой мусульманское завоевание распространилось на Ближнем Востоке, в Африке и в Испании, арабы и мавры (кочевые народы Северной Африки) вскоре преуспели в интеллектуальной культуре больше, чем западные народы.
Внешний ход усвоения философии арабами и маврами был таков: еще до появления ислама в VII веке существовали сирийские переводы греческих произведений, и теперь с сирийского языка (язык арамейской группы, с VIII в. в качестве разговорного вытесненный в Леванте арабским, но в качестве литургического и литературного использовался вплоть до XIV в.) их стали переводить на арабский. Вторая волна ассимиляции философии мусульманами, вскоре вытеснившая первую, была связана с переводами непосредственно с греческого, их выполняли уже не только сирийцы, но также евреи и греки, поскольку очень многие носители античной образованности неуютно чувствовали себя в христианском мире, они стремились к прежней интеллектуальной свободе и утонченности культуры, чего нельзя было больше найти на Западе, но что еще бытовало или специально возрождалось в противовес крестовым походам на Востоке, в ранних исламских государствах, где недавние варвары, веками наблюдавшие за светом из пустыни, теперь были очарованы доставшимися им духовными богатствами античности, и эти юные исламские миры, пока они сами не впали в мракобесие, неизменно производят чарующее впечатление на исследователей, включая Гегеля.
До нас дошли имена нескольких сирийцев, живших в Багдаде при Гаруне Аль-Рашиде (786 – 808) или позже, при его наследниках, и переводивших на арабский сочинения греков – первыми переводами были сочинения по медицине. Таковы Иоанн Мезуе из Дамаска, заведовавший бирмаристаном, то есть, госпиталем и основавший школу медицины и всех древних наук. Его ученик Гонайн был арабом и христианином, владел греческим языком. Он перевел на арабский т.н. «Сумму философии Аристотеля», а также произведения Гиппократа.
Особенно усердно изучали Аристотеля – его комментированием, в частности, прославлены имена Ибн Рушда – Аверроэса (1126-1198) и Моисея Маймонида – его современника и соотечественника, оба философа жили в исламской Испании. В их самостоятельных рассуждениях можно найти доказательства сотворения мира и материи, а также рассуждения о свойствах бога. Поскольку Испания не была отделена от Европы большими расстояниями, и поскольку в ней было немало христиан, сочинения Аверроэса и Маймонида достигали европейских церковных университетов. Вообще надо сказать, что благодаря августинианской нетерпимости к отклонениям от канонического толкования веры, получилось так, что европейские университеты остались без собственных комментаторских и переводческих школ в отношении наследия античности. Их библиотек достигали лишь переводы греческих трудов с арабского или еврейского, изготовленные в Южной Испании, где, напротив, были и блестящие переводчики, и блестящие мыслители.
Их стиль и высокое владение философской мыслью возбуждали симпатии студентов. Получалось так, согласно этим симпатиям, что глубокие суждения о Боге и связи Бога и Человека совсем необязательно выводить из веры в Христа, как то постановили соборы церкви. Получалось, что философия язычника и вера мусульманина и иудея приводят их к даже более глубокому пониманию мира, чем собственная христианская ученость, не читавшая Аристотеля и Платона. А поскольку весь платонизм уже присутствовал при рождении христианства, эти выводы казались тем более верными самим христианам, забывшим своих учителей!
Новые поколения христианских теологов, знакомившиеся с изложением метафизических истоков собственной доктрины в трудах мусульман и иудеев, не осознавали, как и когда была пропущена эта глава в их образовании и видели в столкновении с кордовской ученостью какое-то страшное чудо. Они были шокированы тем, что иноверцы «знают Христа» лучше их самих. Такое монопольное положение исламской Испании в христианском образовании европейцев становилось все более абсурдным и нетерпимым для Церкви.
«Вернуть эту землю себе», то есть вернуть Аристотеля в лоно Запада стало столь же важной идеологической задачей церкви, какой в политическом смысле был возврат Иерусалима.
Конечно, особенный пыл испанской инквизиции и изгнание мавритано-еврейской учености из Испании после 1236 г. (взятие Кордовы Фердинандом), навсегда лишившее испанцев как народ интеллектуальных перспектив, можно объяснить этим многовековым унижением.
Увы, но христианин в ту пору был в гораздо большей степени воином, чем ученым. А за ошибки разумности нужно платить.
Но тем же самым объясняется и деятельность Фомы Аквинского, которая была более позитивной, хотя и противоречивой по результатам: она, конечно, немало способствовала разрушению церковной власти, но дала интеллектуальные перспективы Западу в целом и обеспечила культурную основу будущего подъема и мирового господства Запада в Новое время. Источники этого возрождения мысли и его собственных демонов нужно искать в его начале – т.е., в схоластике Фомы Аквинского.
Если кого-то и можно назвать «истинным» европейцем, то это, конечно, Фома Аквинский.
Томмазо де Аквина, родившийся в 1224 или 1225 гг. неподалеку от Неаполя, обучался в местном университете, основанном императором-немцем, вступил в монашеский орден доминиканцев, где преобладало испанское влияние, а затем продолжил обучение в Париже и Кельне, где немцы преподавали греческую философию. Позже вместе с фламандцами в Риме он изучал арабские переводы Аристотеля и комментарии Аверроэса, прежде чем еще раз посетить Париж и окончательно осесть в родном Неаполе. Умер Фома Аквинский в монастыре Фоссануова около Рима в 1274 г.
Учение Фомы Аквинского
Томизм – учение Фомы Аквинского охватывает все традиционные и хорошо известные нам вопросы античной философии: единство мира в форме мысли, единое и особенное, данное в чувственно постигаемых предметах природы, устройство человеческого общежития в гармонии с представлением о мире – этика, политика и экономика.
Конечно, это пересказ Аристотеля, и потому мы находим у Фомы многое из того, что нам уже знакомо.
Но это такой пересказ, который стремится ответить на актуальный для церкви Фомы Аквинского вопрос: возможна ли гармония разума и веры?
Задача сложная, новаторская и… коварная. Неоплатоники Александрии еще не имели веры, но имели изобилие разумности, которое их не удовлетворяло. Фома имел перед собой изобильное поле веры, которое могло, однако, высохнуть под палящими испанскими лучами, поскольку не имело защиты против разумности.
Он более не мог отгородить свой Град и его посевы от вторжения разума, следовательно, нужно было и Град сохранить со всем его достоянием, и впустить туда Разум в качестве одомашненного существа.
Такую задачу еще никому в христианском мире решать не доводилось.
Приручить мысль – то, что само себя строит, то, что вечно, но вечно изменчиво, возможно ли такое в принципе?
Фома аккуратно вычитывает у Аристотеля его агрономические и солнцезащитные сведения.
Бог у Аристотеля есть. Хорошо!
Но… это не Христос предания, к которому все привыкли. Оказывается, сам персонаж предания есть иллюстрация к хорошо забытой книге «Метафизика», где говорится от неком исходном начале мира, от которого все строится. Это начало совмещает в себе два качества, которые мы в мире видим разделенными:
Конкретный предмет, который можно потрогать (камень), который например, движется (вода), или который даже сам живет (растение, животное) и думает (человек), – и принцип, в соответствии с которым каждый из этих предметов устроен.
Вот принципы мы чувственно (зрением, слухом, обонянием и т.п.) не постигаем. Они постигаются только мыслью.
Значит, они из другого мира, не мира чувств, а мира разума.
Вся чувственная конкретика отнесена к Ens – вещь, существительное. Это суть предметы, растения, животные, человек.
Все умопостигаемые принципы к Esse – быть, глагол. Это суть мысли.
Бог Аристотеля, а теперь, и Фомы – единственная категория мира, которая совмещает в своем бытии качества Ens и Esse.
Бог знает как быть богом, знает принцип своего устройства, и он создает себя из этого принципа.
Он одновременно и глагол и существительное.
А все прочие категории мира есть глаголы бога, его мысли-принципы.
Рассмотрим такую категорию как «человек», то есть самих себя. Сходны ли мы с Богом?
Человек настолько хорошо знает свои принципы, что может клонировать себя. Но себя ли?
Нет, только свое тело. А принципа устройства своих мыслей человек не знает – к этому выводу приводит анализ попыток человека управлять своим мышлением. Человек слишком часто заблуждается и действует во вред своему принципу, чтобы можно было утверждать, что он его знает. Например, экономическое развитие приводит к бедности, образование производит циников, искусство эксплуатирует животные инстинкты, политическая власть провоцирует войну и т.д.
Следовательно, мы не полностью Бог.
Но интересно, в какой степени мы на Него похожи?
Мы не можем еще (сможем ли когда-либо, это вопрос) воспроизводить себя из принципа, мы этот принцип себя не знаем, но мы стремимся себя познавать в мыслях. Камни, Растения и Животные этого не делают, они не имеют в мыслях себя. У них есть чувства о себе и о мире.
Они знают боль, страх, удовольствие, но человек способен на большее, – способен выстраивать мысленные перспективы другого себя, инобытия, как говорят философы, у него есть потенция строить себя в мысли.
То, что мы способны предусматривать или желать изменения данной нам природной формы в мысли, отдаляет нас от «чистых» существительных и сближает с глаголом.
Однако, чтобы быть полностью глаголом, мы должны знать не только принцип существительного (мы его то еще не знаем, но есть перспектива, что это нам даст наука!), но также и принцип глагола.
О Боге Фома говорит, или повторяет за Аристотелем, что у Него акт и потенция совпадают. Его глаголы со 100% вероятностью становятся существительными.
Бог помыслил, что «будет» человек, и стал человек. Когда человек начинает о себе мыслить, что он чем-то будет, он очень редко оказывается точен.
Философом человека делают великие озарения. У Фомы Аквинского такое озарение было.
Он предусмотрел две науки.
Низшая наука занималась бы точным измерением всех выявленных актов прошлых удачных «хотений». Например, физика изучала бы свой предмет под этим углом зрения – как уроки Мастера.
Высшая наука занималась бы «хотением» как, своего рода, чародейством. Именно такую высшую роль Фома отводил теологии.
То есть, в его представлении, современные философия, социология, психология и экономика (добавим в этот винегрет кибернетику) должны были бы стать одной синтетической предсказательной наукой о природе сознания: что оно хочет потенциального, как оно этого хочет, и как глагол хотения становится существительным действительности – теологией, наукой о Божественном.
Озарение одного человека не сообщает, однако, эту способность другим.
Да, учение Фомы произвело вспышку в темной комнате сознания, но на выходе мы имеем кичливую фактологию вместо науки, сухую историографию вместо теологии, политику без будущего и общественное сознание без прошлого, которое повторяет вслед за Гегелем: "История повторяется до тех пор, пока люди не усвоят уроки, которые они должны извлечь из истории".
|